Category: литература

genveles

Михаил Задорнов больше Васильева не рекомендует

Оригинал взят у zelomir в Михаил Задорнов о Льве Прозорове
Originally posted by zelenyislon at КАК ФРАНЦУЗЫ КРУТИЛИ СВОИ ЯЙЦА!
Внести вклад в создание фильма о Вещем Олеге можно здесь: http://zadornov.net/sbor-pojertvovaniy-veshiy-oleg/

Изданные мои книги и книги моего отца можно купить в два раза дешевле, чем в книжных магазинах, на моем сайте www.zadornovknigi.ru

Новые, неизданные книги можно скачать на моем сайте http://zadornov.net/?post_type=product




Смешная история о том, как французы крутили яйца, - в конце поста, а пока для продвинутых. Хочу поблагодарить Льва Прозорова за его письмо: «Видел в магазине роман Бориса Васильева «Вещий Олег» с ремаркой "Михаил Задорнов рекомендует". Это действительно так, Михаил Николаевич? А то в моей жизни был случай, когда в серии «Бестселлеры Льва Прозорова» выпустили совершенно не имевших ко мне отношения авторов. Думаю, с автором, известнее моего в сотни раз, такое тем более может произойти. Если же это правда, то возникает следующий вопрос - читал ли Михаил Николаевич предлагаемый роман? Если да, то это очень странно - Борис Васильев в своем романе выступает не просто как норманист, но и изображает основателей Русского государства извращенцами, садистами, мужеложцами и пр. Заранее благодарен за ответ».

Я действительно понятия не имел, что книги Васильева продаются с моей рекомендацией. Я считаю эти книги вредоносными. Васильев в советское время был одним из классиков. Писал чудесные повести и романы. «А зори здесь тихие», на мой взгляд, великое произведение. Но его последние исторические романы ещё больше позорят нашу историю, чем фильмы Лунгина. У романов Васильева про Рюрика и про Вещего Олега есть только одно преимущество – их почти никто не читает. Потому издатели и решили прибегнуть к бренду «Задорнов». А в книжных магазинах менеджеры совершенно не разбираются ни в истории, ни в точке зрения российских патриотов, и не отличают патриотов от предателей, потому что они те самые менеджеры – коекакеры.

Я считаю, что Лев Прозоров предупредил меня вовремя. Этот ответ я располагаю во всех своих блогах. Ещё я хочу поблагодарить Льва за прекрасную книжку о Святославе. Её многие уже читали. Благодаря этой книге всё чаще говорят о необходимости поставить памятник Святославу на Руси. А в Ростове-на-Дону решили поставить спектакль о Святославе-освободителе. Правда, в том же Ростове сильны хазароманы, друзья норманофилов. А потому такая книга Льва Прозорова особенно полезна и вот её я точно рекомендую всем прочитать. А насчёт исторических романов Васильева – я тоже рекомендую, но НЕ читать, поскольку это позор!

И всё-таки многое ещё есть у нас, Collapse )

genveles

Е. Арбат: Шенкурская роспись

В книге В. Василенко «Русская резьба и роспись по дереву» приводятся изображения прялок с росписью, которую автор называет шенкурской. Творческая характеристика различных типов этой росписи, сделанная самим автором книги, а также поездки и отчеты работников Загорского музея-заповедника и Исторического музея в Москве установили несколько центров, северодвинской росписи: Пермогорье, Верхняя Уфтюга, Нижняя Тойма и другие. Шенкурской роспись называлась, следовательно, весьма условно, только на том основании, что до революции все эти места входили в обширный Шенкурский уезд Архангельской губернии.

Про непосредственно шенкурские прялки сведения оказались столь же скупые, как и про сам городок, и какие-то странные.
Я знал, что в тех местах существуют резные прялки.
В запасниках Архангельского областного краеведческого музея увидел я прялку совершенно необычную. Довольно старая для такого рода бытовых предметов, относящаяся, наверное, к XVIII веку, она вызывала и бесспорный интерес и очень противоречивые соображения. Геометрическая резьба вписанного в круг рисунка свидетельствовала о старых русских изобразительных традициях, но свобода обращения с отдельными элементами, переход от ясного графического характера рисунка к полунамекам, свободные смещения и контрасты в композиции — все невольно заставляло думать о современных декоративных поисках. Мысль о произвольности расположения кругов сменялась удивлением перед тем, как мастер-резчик сумел уравновесить части резного украшения. В этом отношении шенкурская прялка являлась блистательным и ярким доказательством того принципа русского декоративного искусства, о котором говорил известный историк Забелин: для нас характерна не симметрия, а равновесие масс.
Я пытался выяснить в Архангельске происхождение прялки,— ведь понятие «шенкурская» могло, как и в книге В. Василенко, относиться к любому месту довольно обширного когда-то Шенкурского уезда.
— Нет, — сказали мне в музее. — Эта прялка, судя по всему, из Литвинова, деревни, находящейся напротив Шенкурска, на другом берегу Ваги.
И в том же музее шенкурскими назвали мне четыре крашеные красные прялки с тремя условными розами, ничуть не похожие на приглянувшуюся мне резную.
И уж совсем удивителен рассказ одного моего знакомого, который уверял, что собственными глазами видел в Шенкурске икону старинного письма, на которой божья матерь изображена не по одной из канонических «прописей», а вольно, с прялкой в руках. Мыслимое ли это дело: богородица — пряха! Другого такого случая я в древнерусском искусстве не знаю. Видимо, все-таки близлежащие к Шенкурску места имели (а может быть, и имеют) свою стойкую традицию расписывания прялок.
Вот потому-то меня и тянуло в Шенкурск. А уж найду я там что-либо — это дело случая.
Со скудными сведениями и с фотографией необычной прялки, снятой мною в Архангельске, я и отправился в маленький северный городок.
По железной дороге доехал до станции Вельск, а затем мне предстояло сделать сто шестьдесят километров автомобилем по «московскому тракту», тому самому, по которому некогда шел с обозом Ломоносов.
В деревне Чернышеве, в старинном двухэтажном, расписном, как терем, доме Дьячковых увидел я первую красивую прялку. Фон — праздничный, ярко-красный, который так любили в XV и XVI веках новгородские изографы, изображавшие на иконах палаты, и который столь близок северным мастерам-»красильщикам», отделывавшим внутренность горниц — перегородки, подпечья, шкафы.
На красном фоне прялки — три цветка, расположенные один над другим, и травы с листьями в традиционном русском переплетении.

Роспись не походила ни на пермогорские прялки — желтые с птицами Сирин и узорами, напоминающими северную финифть; ни на тоемские и борецкие с золотыми, красными и зелеными конями и свадебными выездами; уфтюгские с широкими узорными листьями на одном стебле; мезенские с конями, оленями и геометрическими узорами; костромские, ярославские и тотемские — чаще всего резные, а если уж крашеные, так с пышным букетом цветов. Напоминали прялки только те четыре доски, что хранились в Архангельском областном музее, но казались много богаче.
Может быть, я набрёл на какое-то неизвестное доселе гнездо народных художников?
По приезде в Шенкурск решил это выяснить.
... Тихий зеленый городок с деревянными домиками и дощатыми тротуарами. Вся промышленность — леспромхоз и промкобинат. С трех сторон густой сосновый бор. На взгорье — «чудском городище» — скамейки, по вечерам заполняемые любителями северной красоты, а внизу синяя пристань и деревянный причал перевоза с буксиром-толкачом и баржой, которую по старой памяти именуют «завозней».
Еще сохранились у нас на Севере такие города, некогда процветавшие, потому что лежали на воинских или торговых путях, а теперь потерявшие былое значение и выполняющие в лучшем случае роль районных центров.
С чего-то надо начинать. Для начала один из шенкурцев посоветовал мне маршрут: к «Макарью», к развалинам бывшего монастыря. Существовала туда пешеходная тропа, а в редакции районной газеты поведали сенсационную историю о том, что группа школьников только что совершила поход и обнаружила обвал в подземелье.
— А там что-то хранится.
Невольно вспомнили про новгородских ушкуйников, про рассказы о кладах. Вокруг небольшие деревеньки. Вот там и искать старину. Подумали-погадали мы, еще раз порасспросили знающих людей и непреложно установили, что после дождей к Макарью никакая машина не проедет, а пешком идти далековато. Впрочем, нашли один выход: связисты на случай линейных аварий снабжены гусеничным вездеходом, а уж если добираться к подземелью, то вернее всего на нем.
Вот мы с попутчиком-шенкурцем и отправились райкомовской автомашиной к связистам. К нашему счастью, начальника на месте не оказалось — уехал в отпуск на родину за пятьдесят километров, а без него никто не властен снарядить аварийный вездеход. Я говорю «к счастью», ибо через три дня выяснилось, что история с подземельем непомерно раздута: просто провалился пол разрушенной монастырской церкви и в подполье обнаружены осколки церковных рам — вот и всё.
А второе «к счастью» состояло в том, что, постояв у развилки дорог, наш шофер сказал:
— Может быть, поедем на Речку?
Сначала мы решили, что он имеет в виду отдых на обыкновенной речке. Потом оказалось, что Речка — это группа деревень, километрах в тридцати от районного центра, почти отрезанная болотами.
— А проедем?
— Попробуем, — оптимистически улыбнулся шофер Василий Егорович. — Если сядем, так трактор нас вытянет, он работает возле самого гиблого места.
Надо отдать справедливость, райкомовский шофер всегда располагал очень точными, а главное, нужными сведениями.
Мы единогласно решили:
— Рискнем!
Рискнули и не раскаялись. Потому что именно там удалось обнаружить конец ниточки, которую я стал распутывать.
Василий Петрович Табанин, бригадир колхоза «Вперед к коммунизму», хорошо знает:
— В Речке жил Табанин Иван Андреевич — и плотник и столяр. Избы ставил. Отец его, Андрей, к прялкам не прикасался, а Иван-то на Едьму съездил, с тех пор и стал делать прялки и красить их. Поначалу не получалось, а потом ничего, овладел. В Едьме мастера Паромовы жили.
И верно: обычай шенкурских мастеров — всегда ставить год изготовления прялки — помог установить, что в 1913 году цветы написаны неумело и аляповато — видно, мастер еще только пробовал силы, учился, — а в 1922 году уже ловко и мастеровито.
Восьмидесятилетний Егор Васильевич Бубновский подтвердил:
— Как съездил Иван в Едьму, понасмотрелся там, так сам наладил станок, ножки точил, лопасти вырубал да выстругивал, и красил сам. В последние годы много на заказ мастерил, на рынок. А умер в 1929 году, когда ему и шести десятков не дошло.
Но пряхи качали головой:
— Чего это вы про Едьму плетете? Из Шеговар привозили, там базары попышней других — верно, неподалеку и жили главные мастера.
Итак Шеговары или Едьма?
Видно, придется побывать и там и там.

Провожатым по Шеговарам, одному из самых больших в районе сел, стал учитель русского языка и литературы Иван Александрович Смирнов. Сначала он сел со мною рядышком и долго прикидывал, называя местных старожилов, у которых могли оказаться интересные прялки. Потом весь день мы ходили из дома в дом, будто славили на святки, просили бывших прях доставать заброшенные прясницы с чердаков или сразу же выслушивали сетования:
— Где же ты раньше-то был, милый? Сожгли, на лучину ишшепали. На что они теперь, когда не прядем?!

Те прясницы, которые всё же удавалось обнаружить, обтертые мокрой тряпицей, очень мало походили на алых красавиц, увиденных в Чернышеве или хранящихся в Архангельском музее.
Единственное сходство, что и здесь обычно подымались один над другим три цветка. А фон — мрачный, коричневый, порой даже черный. Не радовало и то, что узоры мастер наводил не свободным движением кисти и руки, а слишком уж точно и аккуратно вычерчивал с помощью циркуля.
Без особого труда удалось установить, что автором этой росписи являлся Алексей Федорович Земских, житель деревни Большая Першта, расположенной неподалеку от Шеговар, на другом берегу Ваги. Он плотничал, делал рамы и двери, дожил без малого до восьмидесяти лет. Вместе с сыном Николаем вытесывал, вырезал и красил прялки, но не для продажи на ярмарках и базарах, а только «для своих». Сын умер помоложе: здоровье подорвал на гражданской войне, когда его ранили.
Вдруг учитель, который шел, раздумывая вслух, куда бы нам теперь еще отправиться, замер на месте и почти закричал:
— Что же это я? Нам бы прежде всего на Выставку надо. Другими словами, в Дарнинскую. К Ившиным.
Мы шагали долго, чуть ли не в самый край Шеговар, села, состоящего из многих деревень, и наконец оказались возле большого старинного дома с резными подзорами.
Место оказалось золотой жилой.
Семья Ившиных большая, и, хотя часть живет в других городах, о них, отсутствующих, говорят часто и так подробно и нежно, будто отлучились они ненадолго и скоро вернутся на Выставку.
Хозяйка, Валентина Александровна, жена Николая Яковлевича Ившина, женщина уже за шестьдесят, стала вытаскивать из углов и закоулков, с чердака, из чуланов и амбарушек разные прялки. И про каждую-то она помнила всё — и когда куплена и где, и у кого, и за сколько. Нашлась прялка на золотом фоне и с традиционной картинкой: «Везёт молодец девицу на златогривых лошадях». Это нездешняя, это — Северная Двина, Нижняя Тойма. (Борецкая роспись - прим. genveles) Тёмно-коричневые сухо расчерченные прялки, как я уже знал, работал мастер Земских с Речки. Но вот и прялки с тремя розами на красном фоне. Интересно, что о них скажут женщины? И Валентина Александровна и ее свекровь Екатерина Степановна в один голос заявили: Едьма. Тут уж не засомневаешься: Шеговары-то рядом — если бы на местном базаре купили, памятливые хозяйки сразу о том бы сказали.
Разгадка тайны, казавшейся близкой, опять отодвинулась в сторону Едьмы.
Но огорчения это не принесло.

Екатерина Степановна поведала про старину:
— Как в ту пору жили? Всю неделю палили лучину, а на воскресенье берегли самодельную сальную свечу. Тогда же по случаю праздника и чай пили. На всю деревню два самовара, один из них у нас. Скатерть домотканая с синим опять же самодельным узором. А иные мужики и хуже нас жили: как говорится, «на ложке воды не было напиться».
Я спросил Ившиных:
— Про самодельные узоры помянули. Это как же понимать: вышивка или набойка?
— Набойка.
Валентина Александровна поднялась, совсем по-детски подмигнула, пообещала:
— Достану, где-то у меня лежит.
Из старинного великоустюжского сундука, украшенного «морозной жестью», под перезвон замка достала тяжелую стиранную-перестиранную скатерть. По темно-синему, цвета индиго фону плотно шли белые узоры и широкая кайма, как у вышитой скатерти.
— Кто же это так ладно украшал?
— Матушка свекрови Екатерина Степановна Стрелкова мне говорила, что и скатерть и вот этот кусок тканины — из ее приданого. А ей мать передавала, что бабушка мастерила. Да приговаривала: «У меня пять дочерей, всем нарядов накупить добра не станет. На покупное-то я и не задорюсь, сама наготовлю».
Мы вместе стали подсчитывать, и оказалось, что бабушка Стрелкова делала набойку в сороковых годах прошлого века. Подумать только — во времена Лермонтова, Белинского!
А вот как звали бабушку, запамятовали все.
— Ничего, — утешила меня старая Ившина.— Вы где ночевать собираетесь? В Логиновской? Там древние старухи живы — скажут.
Хоть и засветло — северные ночи, как негаснущий день, — но уже близко к полуночи добрались мы наконец до ночлега.
У хозяйки, смешливой старухи, не желавшей сдерживать улыбку при виде мужчин с прялками, я спросил о Стрелковой. Хозяйка знала, о ком речь, но ничего вспомнить не могла, и вызвалась сходить к соседке, которая, по ее словам, наверняка знает. Я предложил было сопровождать ее, но хозяйка отмахнулась:
— Она чужих не любит. Вернулась скоро с приглашением:
— Лиза зовет вас зайти. — И прибавила для соблазна: — У нее старины много. Посылает же судьба такие неожиданные встречи!
У Елизаветы Григорьевны Лозинской изба просторная, с большой светлой горницей, тихая, обжитая, уютная. И сама она — женщина средних лет, спокойная, неторопливая и тоже какая-то уютная, говорящая вполголоса, спокойно, доброжелательно, округлыми, легко рождающимися фразами и охотно дарящая ласковые слова.
Ответила сразу же, что бабушку Стрелкову, ту, что хорошо умела печатать набойку, звали Матреной Семеновной, и деликатно спросила:
— Стариной интересуетесь?
И так же неторопливо, как и говорила, стала таскать с чердака и из клети, вынимать из сундуков и раскладывать расписные прялки. Показала на ту, что с пометкой «1891», и сказала.
— Мамина.
Подала вслед за ней другую, похожую, но поновее, с цифрой «1905», и сообщила:
— Моя.
Свела брови, задумалась, вспомнила, добавила:
— А ведь и бабушкина где-то хранилась. Кореннушка. В середке-то круг, вроде солнца с лучами, а внизу прорезные круги с крестами. Ах, дай бог памяти, где же она?
Так всё и вспоминала, а пока выносила литые кресты, местные резные деревянные ложки с росписью, рассказывала, что мастерили их неподалеку.
Вынула охапку старых сарафанов, встряхнула их и заговорила, будто запричитала, — не для других, для себя:
— Люди просят: у тебя старье — дай. А я им: зачем? Носить? Нет, на пол под ноги постлать. Так разве я дам топтать? Не дам! В клуб для самодеятельности подарила бы от души и в музей отдала бы, да там, вишь, не нужны. А топтать жалко: красота, хоть и старая...
Глянула исподлобья, скрывая смущение:
— Мы сидели с сестрой Тасей, про писателей рассуждали. Карточки перебирали. Я ведь читаю много, доктора даже говорят лишне много. Перестать бы надо, а не могу.
От соседки я услышал трагическую историю Елизаветы Григорьевны. Я знаю, она не посетует, если я расскажу.
Долго служила Лозинская на почте, принимала и отправляла письма и посылки. После смерти мужа воспитывала двух дочерей. Но однажды добиралась домой на грузовике, стояла на подножке. А навстречу телега с колхозным молоком. Лошадь испугалась, понесла, шофер взял в сторону, не рассчитал, промчался близко к амбару, и там железный крюк зацепил Елизавету Григорьевну, и она, вырванная с машины, повисла с пропоротым легким. В больнице ее спасли, но пришлось перейти на инвалидность. Подрабатывала, плела шляпы из стружки. И потихоньку, для себя, никому не показывая, пробовала писать стихи.

Уже к концу долгого ночного или, вернее, даже рассветного нашего разговора призналась, что, бредет ли лесом, рожью ли, сидит ли возле избы, все идут на ум стихи. А может, это вовсе и не стихи, ведь никаких правил она не знает. Просто, когда на душе спокойно, сами собой приходят слова, складываются строки. А вернешься домой — и либо забудешь все, либо запишешь, а получится совсем не то.
Одно стихотворение поразило меня. Просто и искренне в нем рассказывалось о том, как сидела женщина дома и вдруг слышит: «Тут-тук-тук!» Говорит: «Войдите!» Никто не входит, а стук повторяется. Женщина опять говорит: «Войдите!» Ей кажется, что придет кто-то хороший и будет светло и радостно. Но снова никто не входит. Заглянула в окно, а там дятел пристроился к раме и стучит, ловит жуков. И ей стало грустно, что никто не пришел.
Чувствовалось столь горькое одиночество и тоска человека, оторванного от привычной работы, что я так и не смог забыть стихи и все думал, что действительно — истинную поэзию отличают не аккуратные рифмы, а искреннее чувство.
Уже лимонно-желтый восход золотил северное небо, когда я и секретарь райкома с прялками под мышкой вернулись в избу, где устроились на ночевку. Долго еще я разглядывал эту северную красоту. Розы отличались от тех, что я знал: казались пышнее, наряднее, а на той, что помечена 1905 годом, характер лепестков и листьев очень напоминал старинный русский цветочный орнамент.
Думал я и о том, какие хорошие, интересные, любящие красоту люди живут на русском Севере. Наверное, встретишь таких же людей и в других местах, но ведь я-то пишу сейчас о Вологодчине и Архангельщине…

Не буду подробно рассказывать, как вместе с работниками райкома ездил и ходил я из села в село и из деревни в деревню, едва услышав, что где-то можно найти интересную прялку. Многое начиналось с пустых скитаний, рожденных досужей болтовней. Но под конец оказывалось, что польза все-таки есть.
Вот, к примеру, дали мне в одном колхозе «козлика» и сказали, что шофер быстро домчит меня до деревни, где и по сию пору стоят старорубленые избы. Но шофер захватил с собой поллитровку «зелья» и скоро оказался в таком состоянии, что вместо Нижнего Золотилова завез меня в Верхнее Золотилово — маленькую деревушку совсем на отшибе — и сам погрузился в крепчайший сон. А я стал бродить по избам и неожиданно нашел детскую прялку с невиданной росписью — не только розами, но и большими, свободно написанными, завитыми листьями, невольно заставившими вспомнить пышность петровского барокко. Я увёз эту игрушку как драгоценность и во многих деревнях расспрашивал, кто мог такое сотворить. Но тщетно: никто этого не знал.
Два часа под секущим дождем плыл я на моторке по реке Ваге. Потоки низвергавшейся с неба воды стучали по туго натянутому тенту, заливали передние стекла, моторист высовывал голову из-под тента, вставал, чтобы лучше рассмотреть плес и вовремя обогнуть плывущие бревна. Наконец мы добрались до деревни, носящей два имени — оба достаточно характерные — Наум-Болото и Глухая Коскора. Наверное, это действительно глухомань, потому что на песчаной косе много диких гусей и журавлей. И опять загадка: кроме уже знакомых прялок с тремя розами на красном фоне («их делали в Едьме»), одна большая с розами и листьями «барокко». Про неё рассуждения такие: купили в Шенкурске. Стало быть, искать надо по крайней мере двух мастеров в двух разных местах.
Пора, давно пора ехать в Едьму!

Возле Верхней Едьмы на горке сиротливо стоит заброшенная, свободная даже от кодхозного зерна, которое здесь иногда хранят, церквушка, вернее, часовенка. Она поменьше той, что изображена Левитаном, но того же печального облика, с одним куполком и с дранковой крутоскатной крышей, посеревшей под суровыми, северными ветрами.
Дорога круто падает вниз, но надо проехать совсем немного, и колеи уже опять лезут на угорье, да так круто, что, видно, бедовавшие здесь когда-то в дождь шоферы набросали сосновых лап. Хвойные ветки помогают машине взобраться прямо на главную улицу Нижней Едьмы (Войново). Было время —стояло здесь около сорока домов, а теперь едва десяток наберется — большинство нижнеедомцев разбрелось по городам. Зато уж те, что остались, крепки в своей любви к здешним местам. И среди них — родичи Паромовых, тех самых мастеров, о которых я столько слышал и ради которых приехал сюда.

Говорят, но это даже самые древние старики еле-еле помнят, что некогда ходили Паромовы под Ярославль, нанимались в пастухи. Один из них научился у ярославцев плотничать и принес это мастерство в Едьму.
Алёкса Паромов — ему бы сейчас набежало поболе ста лет [Он умер в 1932 г. 74 лет от роду] — довольно ловко вырубал прялки-»кореннушки» — полотно из ствола, а подгузник из большого корня. Зимой красиво раскрашивал их по темному и алому фону. Зимой же токарил: вытачивал ножки к столам, сбивал кровати и диваны с резными спинками, делал игрушки — деревянные яйца и дудочки. Летом он ловил рыбу, благо до Ваги нет и версты, плел сети, делал морды. На пашне у него рожь, овес да лен, уход за которым, уборка и переработка стоили женщинам немалого труда. Молчаливый, суровый я упорный в любом деле, он внушал деревенским дикий страх, потому что во хмелю сильно буйствовал: тогда уж лучше никто не попадайся ему на глаза. Достаточно крикнуть: «Александр Иванович идет!», как все на улице врассыпную. А Алекса Паромов без шапки, со всклокоченной бородой, тяжело и молча ступал по улице, пока не падал в тяжелом хмельном забытьи.
Вырастил он трех сыновей — Ивана, Андрея да Архипа, но даже и тогда, когда в избе появились снохи, большая семья жила едино. Впрочем, старшего, Ивана, быстро скрутила чахотка; Архипко — так его все звали — буйством пошел в отца, часто дрался, однажды его принесли из кулачной схватки сильно помятым и он тоже умер; Андрей участвовал в гражданской войне и домой вернулся раненый. Переняв от отца мастерство, он хорошо делал прялки и игрушки.
Немного раньше, чем Александр Иванович Паромов,— в 1931 году — умер его старший брат Андрей. Сам он только столярил, а дети все — прялочники. Сын Михаил (1870—1945) жил с дядей и хорошо мастерил деревянные игрушки.

Вспоминая детство, рассказывала мне его дочь, Анна Михайловна:
— Тата петушков да кареток нарежет, яиц наточит, а мы всей семьей —пять девок, двое парней да бабушка — их раскрашиваем: каретки суриком, а яйца в разные колера. Тогда мы сами и краски терли. Подолгу работали. Сидишь и думаешь: господи, да скоро ли кончать-то? А тата знаку не подает. А как он отойдет, Маня — она поменьше — примется озоровать: подставит лоб ребятам, а те и рады — намалюют невесть что. Тата вернется, увидит — и всем дёру. В строгости держал. Перед ярмарками в два часа ночи вставал. Чуть свет и мы на ногах — глядим, он уже много сделал.
Мне удалось разыскать портрет Михаила Андреевича Паромова. Облик у человека деревенский: волосы заботливо расчесаны, пышная, хотя и недлинная борода, живой и умный взгляд на правильном, красивом и приятном лице. Сразу поверишь, что человек этот, может быть, и строг, но справедлив, заботлив и если учит, то делу.
Каждый вторник в Шенкурске — торговый день. Из Паромовых ездили туда и Александр (Алёкса) Паромов и его племянник Михаил, причем товар и ладили и продавали отдельно.
Дочь Михаила Андреевича — Анна Михайловна Трофимова — сняла с голбца две прялки и протянула мне:
— Вот, отцова работа.
По желтому фону мастер написал три розы — средняя попышнее, а верхняя и нижняя поскромнее, вроде как бы и не роза, а яблоко с насечками. В стороны, как я видел и на других шенкурских прялках, шли листки и усики. Дата: «1918 год». Другая прялка, также с тремя серебряными розами и усатыми листьями, имела красный фон. После смерти Михаила Андреевича Паромова — а умер он в конце войны, в 1945 году,— мастерство прялочников в деревне явно пошло на спад.

Сын Николай (род. 1912) любил раскрашивать прялки и делал это старательно, стремясь дать роспись незатейливее. Но он погиб под Ленинградом за год до кончины отца.
Красил прялки и второй сын Александр, но он уехал из родной деревни.
Рассказывали, что сват Александра Ивановича — Николай Яковлевич Паромов, живший в деревне Райболе, расписывал прялки вместе с Петром Едемским, но и они скоро перестали делать это.
Так постепенно, от человека к человеку, от разговора к разговору, накапливались сведения о семье Паромовых, которые работали долго и расписали много прялок в неповторимо шенкурской манере: три розы, одна над другой.

Но откуда все-таки взялся этот рисунок? Время производства каждой шенкурской прялки легко определить потому, что на ножке всегда стоит дата. Но почему нигде я не видел прялки, созданной до 1898 года? Делали ли раньше прялки возле Шенкурска? И если делали, то какая на них роспись? Ответы на все эти вопросы еще предстояло искать.
В Едьме же, в одном из домов мне как-то сказали:
— А вот есть кореннушка, так всем прялкам прялка.
— Чем же она так хороша? — полюбопытствовал я.
— Старая очень,— ответила женщина и добавила: — Я еще босоногой девчонкой бегала, а ее видела. Говорили: бабкина. А мне за семьдесят.
Действительно, получалась что-то уж очень старая прялка. А как же, однако, ее разыскивать?
Местонахождение чудо-прялки мне объяснили довольно своеобразно:
— Ты по селу-то поди. Да спроси Серегу-хозяйственника — хоть у ребенка, хоть у кого, его все знают. Сруб увидишь — Серега там у сруба и работает. Так евонной матери и прялка.
Я сделал именно так, как мне сказали: спрашивал Серегу-хозяйственника, нашел сруб, познакомился с матерью Сереги.
— Кореннушка? Есть.
И вытащила запыленную прялку.
Что прялка по возрасту превосходила все, виденные мною раньше в Шенкурске, это не вызывало сомнений. Что прялке лет восемь-десят-девяносто, а то и больше, — тоже казалось бесспорным. Но не это поразило меня. Цвет темного голубиного крыла являлся основным. Бордюры вводили красный тон. Так же как и на других шенкурских прялках, основой композиции являлись три розы. Но какие они здесь?! Бело-розовые. А главное: это не просто три розы, а три розы, растущие из вазона, то есть куст роз, декоративно раскинутый на всей плоскости прялки. И стоило мне приглядеться к росписи, ее характеру, ее настроению, как я вспомнил, откуда этот мотив. В Историческом музее в Москве я видел резьбу по дереву на досках, и там точно та же композиция: три розы — одна над другой, — растущие из вазона.
Так вот, значит, как родились три шенкурские розы. Они перешли из традиционной древнерусской северной резьбы. Об этом говорит и графический, «деревянный» характер шенкурских роз. Преемственность декоративного мотива показалась и интересной и знаменательной. Значит, не прерывалась старинная линия развития декоративного искусства, изменилась только техника украшения — применяться стала не резьба, а роспись и более современный материал. И исчез вазон — это явно при упрощении рисунка, когда стали прялки делать не для себя, а на продажу.

Я не мог и предположить, что подтверждение находки, сделанной в семье Сереги-хозяйственника, придет с совершенно неожиданной стороны.
Года через два после поездки по Шенкурскому району я рылся в фондах Вологодского краеведческого музея и просматривал старые книги с записями о прялках. Одна запись заинтересовала меня:
«Прялка деревянная, старинная, темно-зеленой окраски, с написанным красками портретом молодой девицы».
Доводилось мне видеть прялки с зеркальцем на внутренней стороне, в которое смотрелась пряха, но, чтобы красавицу изобразил художник, этого я еще не видывал.
Разыскали необычную прялку. Портретик девицы оказался маленьким и от времени полустертым. Но роспись лицевой стороны поразила: изображался вазон и из него подымались одна над другой три розы. Ну ни дать ни взять — шенкурская роспись. А написано в книге: «Куплена 18 ноября 1926 года от гр-на Шишова в Кирилловском уезде б. Новгородской губернии».
Погоревал я, что некого расспросить о прялке, купленной сорок лет назад, как вдруг — вот удача! — нежданно-негаданно встречаю бывшего директора Вологодского музея, без малого восьмидесятилетнего Философа Павловича Куропатникова. Расспрашиваю о необычной зеленой прялке с тремя розами — он ее хорошо помнит. Задаю вопрос прямо: могла она в Кириллов попасть из Шенкурска?
Говорит Куропатников:
— Купил я ее у Шишова, а это человек не оседлый и немного не в себе. Мог он ее и сам из Шенкурска привезти, а мог и просто в чужом доме взять, у тех, кто из Шенкурска приехал. Шенкурск-то не дальний край — в соседней губернии соседний уезд.
Разгадка последней из тайн пришла совершенно неожиданно.
Позвонил мне директор местного леспромхоза Добрынин Анатолий Федорович:
— Вот, говорят, вы стариной интересуетесь. Надо бы вам поговорить с одним занятным старичком. Это Федор Иванович Раков. Райкомовский шофер скажет его адрес, они ведь из одной деревни.
Через шофера Василия Егоровича условились мы встретиться на следующее утро, но не прошло и часа, как он привел Ракова ко мне.
— Не захотел ждать. Сам, говорит, пойду. — И шофер хохотнул, как всегда, тоненьким голоском: — Не терпится.
Маленький старичок осторожно уселся на скамью. Забавный, в кургузом пиджачке, широченных галифищах и командирских сапогах. Рыжеватые кудрявые волосы, чуть тронутые сединой, и красно-рыжие усы, лихо закрученные вверх, по-вильгельмовски, никак не соответствовали почтенному семидесятилетнему возрасту. Глухота давно поразила Ракова, но взамен появилась неудержимая страсть к писанию.
Недостатки своего образования Федор Иванович объяснял так:
— Четырехклассную церковно-приходскую-то я бы окончил, да учитель у нас помер, вот один год ученья и запал. Я зачал сочинять и достал руководство Маяковского «Как делать стихи». Но там требуются знаки препинания и тому подобное, а у меня грамота, верно, низка...
Писал стихи он, не столько руководствуясь советами Маяковского, сколько вспоминая былины и заговоры.
— Вот, — сказал старик, вытянув из груды тетрадок узенькую и тонкую, — прочти «Пашню поляны».
Стихотворение начиналось так:

Поляна лежала за озером Керым
На острове звать Березове.
Ехатъ-то надо на плотике
Да со веслами до километра,
А гребцов-удальцов только два —
Отец да я...

Дальше рассказывалось, как пахали сохой, а лошадь, на которую сел маленький Федя, утянула его в реку и едва не утопила.
На одной тетрадке надпись: «Копии по части озёр». Старик пояснил:
— Я ведь все тридцать озер окрест знаю, много исследовал в смысле охоты и рыбной ловли.
Отдельная тетрадка посвящена теме: «Нерест (жира) разных рыб в весенний период и улов по годам (щука, язь, окунь, карась, лещ, сорога, плотва)». Двенадцать лет он собирал сведения о нересте и улове и все обстоятельно записывал.
ротянул еще одну тетрадку, за ней другую и сказал:
— Табель погоды. Веду с 1951 года. Хочу сгруппировать и сравнить температуру, направление ветра, ну и некоторые примечания. А это записи о своей работе.
Во второй толстой переплетенной тетрадке оказалось немало занятного. Простодушно перемежая важное и второстепенное, повинуясь своей страсти писать обо всем, Раков заносил для памяти всевозможные события:
«В 1909 году сего дня 1 ноября продал 25 штук белок, за коих получено 3 рубля. И рябщики ценою за пару штук 45 и 40 коп., а голностари [Горностаи] чисто белые 1 руб. штука».
«Работаю в день по 1 р. 17 к. с Иваном Селивановым по малярскому делу».
«Брано в деревню денег на подштанники 5 рублей, на починку сапог 1 р. 30 к.».
«Вступил в брак в первый законной Федор Иванов Раков с Александрой Михайловной Селивановой».
Я не скучал, перебирая тетради, читая записи и беседуя с этим интересным и одаренным человеком, которому нужда и жестокие условия прежней деревенской жизни так и не позволили выполнить множество задумок. Остался он чудаком, а ведь, наверное, мог многое сделать, получи вовремя образование.
— Федор Иванович, а вы прясницы делали?
— Как не делал? Делал. Больше году этим занимался.
— А у вас не сохранилось хоть одной прялки вашей работы?
— Где-то валяется. Интересно взглянуть? Так я принесу, тут недалеко.
Он, не торопясь, встал, расправил широченные мешки голифищ и деревянной походкой подагрика ушел. А через полчаса вернулся, неся — что бы вы думали? — прясницу с соблазнившими меня тремя золотыми цветками и узором из широких, свободно написанных блекло-зеленых листьев «барокко» — ну точь-в-точь как те две прялки, которые я нашел в разных углах района — в Золотилове и Глухой Коскоре.
— Ваша работа? — не веря в удачу, переспросил я.
— Моя, — тихо ответил Раков.
— Сами разрисовали?
— Сам.
И верно, сам. Вот и доказательство в тетрадочках. Вперемежку с записями: «Сделано себе 6 рам в переднюю избу», «Ивану Жилкину кровать лакова 3 р.», «10 сундуков для ярмонки выручено 5 р. 45 коп.» — нахожу: «Сделано 4 прясницы по 90 к.», а на других страницах учет расходов: «10 штук досок сосновых», «шкурки 4 листа», «олифы на 16 копеек», «Краски мумии 1 ф. — 6 к.».
Поясняет старик:
— Это — первый колер для прясниц — мумия. А если посветлее, то сурик. Бронзовый порошок еще употребляли золотистый и серебристый. Белила и черную. Покупали в сухом виде и растирали на столах.
Уточняю:
— А рисунок сами придумывали?
— Нет, — качает головой Раков. — У нас в деревне Келгозере, Федотовская тож, жил Кутышев Иван Васильевич, это рисунок его, а у меня от него картонка с прорезями — по ней я и делал.
Он порылся среди тетрадок и достал довольно затрепанную с надписью: «Занятия населения».
— Тут я отмечал, кто чем раньше занимался. Смотри: «смолокурением 8 хозяйств, из них 5 еще и рыбачили, охотой — 8, лукошки делали — 5, корзины плели — 3, сапожничали — 3, извозом промышляли — 2, бурлачили — 4, плотничали — 6». А вот, что ищу, — «столярничали — 3». Это значит так: Дмитрий Емельянов, но он прясниц не делал, только рамы, второй — это Кутышев, а третий — я. От Кутышева Ивана Васильевича я через два дома жил. Мастер он старый, делал прясницы года с 1901-го, а то и раньше. Я мальчонкой бегал, все смотрел, научиться хотелось.
Итак, обнаружен последний адрес, установлен последний из неизвестных ранее шенкурских мастеров.
В Москве, на Петровке, где в старинных Нарышкинских палатах расположилась выставка русского народного декоративного искусства, среди трех десятков расписных и резных прялок появилась одна красная с тремя розами, вытянувшимися снизу вверх. О ней не знали ничего, кроме того, что приобретена она в Шенкурске, Архангельской области.
А я увидел её и сразу вспомнил всё: и чудское городище, и Глухую Коскору, и Речку, где говорили про Паромовых, и родину этой семьи мастеров — Нижнюю Едьму с овеянной студеными ветрами часовенкой, и, наконец, ту прялку-красавицу с розами и вазоном, которая так счастливо досталась мне от матери Сереги-хозяйственника.
...Исчезло еще одно белое пятно в истории русского народного декоративного искусства.

Отсюда:

Три шенкурские розы
http://www.booksite.ru/fulltext/arbat/puty/6.htm
http://www.booksite.ru/fulltext/arbat/puty/7.htm